– Эл? – послышался далекий, но отчетливый голос. – Говорит Олаф.

– Олаф… Олаф!!! – повторил я торжествующе. – Где ты, дружище?

– В Нарвике.

– Что делаешь? Как дела? Письмо получил?

– Ясно. Потому и знаю, где тебя искать.

Минута молчания.

– Что делаешь? – повторил я уже не так уверенно.

– А что я должен делать? Ничего. А ты?

– В Адапте был?

– Был. Только один день. Сбежал. Не мог, знаешь…

– Знаю. Слушай, Олаф… я тут снял виллу. Не знаю сам зачем, но… Слушай! Приезжай!

Он ответил не сразу. Когда отозвался, в его голосе чувствовалось сомнение.

– Я бы приехал. Может, и приехал бы, Эл, но ты знаешь, что нам говорили…

– Знаю. Но они ведь не могут нам ничего сделать. И вообще ну их к лешему. Приезжай.

– Зачем? Подумай, Эл. Может, будет…

– Что?

– Хуже.

– Откуда ты знаешь, что мне плохо?

Я услышал его короткий смешок, вернее, вздох: так тихо он смеялся.

– А зачем же ты тянешь меня к себе?

Неожиданно мне в голову пришла прекрасная идея.

– Слушай, Олаф. Тут что-то вроде дачи. Вилла, бассейн, сад. Только… ты уже знаешь, как теперь… как они живут, да?

– Немножко знаю.

Тон, которым это было сказано, говорил больше слов.

– Вот видишь. Так слушай. Приезжай! Но сначала постарайся раздобыть… боксерские перчатки. Две пары. Побоксируем. Увидишь, как будет здорово!

– Опомнись, Эл! Где я возьму перчатки? У них же этого нет уже много лет.

– Так закажи. Не станешь же ты утверждать, что невозможно изготовить четыре дурацкие перчатки. Соорудим небольшой ринг и будем драться. Мы оба можем, Олаф! Надеюсь, ты уже слышал о бетризации, а?

– Конечно. Я бы тебе сказал, что я об этом думаю. Но по телефону не хочу. Еще обидится кто-нибудь.

– Слушай, приезжай. А? Договорились?

Он долго молчал.

– Не знаю, Эл, стоит ли.

– Ладно. Тогда скажи, какие у тебя планы. Если есть что-нибудь путное, я не стану морочить тебе голову своими прихотями.

– Никаких, – ответил он. – А у тебя?

– Я прилетел вроде отдохнуть, немного подучиться, почитать, но это никакие не планы, это… просто ничего другого я не мог придумать.

– Олаф?..

– Похоже, что стартовали мы одинаково, – пробормотал он. – В конце концов это не меняет дела. Я всегда могу вернуться, если вдруг окажется, что…

– Перестань! – нетерпеливо оборвал я. – Не о чем говорить. Собирай манатки и приезжай. Когда тебя ждать?

– Хоть завтра утром. Ты серьезно хочешь заняться боксом?

– А ты нет?..

Он засмеялся.

– Представь себе, да. И наверно, по той же причине, что и ты.

– Порядок, – сказал я быстро. – Значит, жду. Всего!

Я пошел наверх. Отыскал среди вещей, в специальном чемоданчике шнур. Большой моток. Ринговый шнур. Теперь еще четыре столбика, резину или пружину, и ринг выйдет на славу. Без судьи. Он нам не нужен.

Потом взялся за книги. Но голова была дубовая. Такое со мной уже случалось. Я тогда вгрызался в текст, словно жук-точильщик в железное дерево. Но так тяжело у меня не шло, пожалуй, никогда. За два часа я просмотрел десятка полтора книг и ни на одной не мог сосредоточиться больше, чем на пять минут. Даже сказки отбросил. Решил не щадить себя. Взял то, что показалось самым трудным – монографию Ферре по анализу метагенов, – и накинулся на первые уравнения, словно желал пробить головой стенку.

Математика определенно обладала спасительными свойствами, особенно для меня, потому через час я вдруг понял, о чем идет речь, и меня восхитил Ферре. Как он мог это сделать? Ведь даже сейчас, идя по проторенному им пути, я порой не мог постичь, как это происходит, и, только следуя за ним шаг за шагом, еще кое-как мог уразуметь что-то, а он должен был преодолеть все это одним рывком.

Я отдал бы все звезды, чтобы хоть в течение месяца иметь в голове нечто похожее на то, что имел он!

Пропел сигнал к ужину, и одновременно что-то кольнуло в сердце, напоминая, что я тут уже не один. Мелькнула мысль: не поужинать ли наверху? Но мне стало стыдно. Я бросил под кровать свое ужасное трико, в котором выглядел как резиновая надувная обезьяна, надел свой бесценный старенький просторный свитер и спустился в столовую. Они уже сидели за столом. Кроме нескольких банальных любезностей, мы не произнесли ни слова. Между собой они тоже не разговаривали. Им не нужны были слова. Они переговаривались взглядами, она обращалась к нему движением головы, ресниц, мимолетной улыбкой. И постепенно во мне начала нарастать холодная тяжесть, я чувствовал, как тоскуют мои руки и им хочется что-то схватить, стиснуть, раздавить. «Почему я такой дикий? – думал я в отчаянии. – Почему, вместо того чтобы размышлять о книге Ферре, о проблемах, затронутых Старком, вместо того чтобы заниматься своими делами, я вынужден надевать шоры, чтобы не пялить на девушку голодные волчьи глаза?»

Но это были еще цветочки. По-настоящему я испугался лишь тогда, когда закрыл за собой дверь своей комнаты. В Адапте после медицинского обследования сказали, что я совершенно нормален. Доктор Жуффон сказал мне то же самое. Но разве мог нормальный человек чувствовать то, что в этот момент чувствовал я? Откуда это во мне взялось? Я не был активным участником, был наблюдателем. Происходило что-то неотвратимое, как движение планеты, почти незаметное, что-то медленно, смутно, бесформенно пробуждалось во мне. Я подошел к окну, посмотрел на темный сад и понял, что это было во мне еще с обеда, с первой минуты, только требовалось время, чтобы это осознать. Поэтому-то я поехал в город, а вернувшись, сумел забыть о голосах в темноте.

Я был готов на все. Ради этой девушки. Я не понимал, как или почему это случилось. Не знал, любовь это или безумце. Мне было безразлично. Я не знал ничего, кроме того, что все остальное потеряло для меня значение. И, стоя у открытого окна, я боролся с этим, как еще никогда ни с чем не боролся, прижимал лоб к холодной раме и страшно боялся себя.

«Я должен что-то предпринять, – шептал я одними губами. – Должен что-то предпринять. Со мной творится что-то неладное. Это пройдет. Мне нет до нее дела. Я не знаю ее. Она даже не очень красива. Ведь я же не сделаю ничего. Ничего, – умолял я себя, – не совершу никакой… о небеса, черные и голубые!»

Я зажег свет. Олаф, Олаф спасет меня. Я расскажу ему все! Он заберет меня. Поедем куда-нибудь. Я сделаю все, что он велит, все. Он один поймет меня. Завтра он уже приодет. Как хорошо!

Я метался по комнате. Мускулы мучительно напряглись, неожиданно я опустился перед кроватью, закусил зубами покрывало, и у меня вырвался крик, не похожий на рыдание, сухой, отвратительный. Я не хотел, не хотел никому зла, но знал, что мне нечего себя обманывать, что Олаф мне не поможет, никто не поможет…

Я встал. За десять лет я научился мгновенно принимать решения. Ведь приходилось распоряжаться жизнью, своей и чужой, и я всегда делал это. Тогда всего меня пронизывал озноб, мой мозг словно превращался в прибор, задача которого подсчитать все «за» и «против», разделить и решить безоговорочно. Даже Гимма, который меня не любил, признавал мою объективность. Теперь – хотел я этого или нет – я не мог уже поступать иначе, чем тогда, в крайних обстоятельствах, потому что и сейчас была крайность. Я поймал глазами – в зеркале – собственное отражение, светлые, почти белые глазные яблоки, суженные зрачки; я смотрел с ненавистью, отвернулся; я не мог даже подумать о том, чтобы уснуть. Я перекинул ноги через подоконник. До земли было метра четыре. Я спрыгнул почти бесшумно. Побежал в сторону бассейна. Миновал его. Выскочил на дорогу. Тускло светящаяся белая полоса шла к взгорьям, извивалась среди них фосфоресцирующей змеей, потом змейкой и, наконец, тончайшей черточкой света исчезала во тьме. Я мчался все быстрее, чтобы измучить свое так мерно стучащее, такое сильное сердце, бежал, наверное, с час, пока не увидел прямо перед собой огни каких-то домов. Тогда я круто повернул. Я уже устал, но именно поэтому не сбавлял темпа, беззвучно твердя про себя: «Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!» – и все бежал, бежал, пока не наткнулся на двойной ряд живых изгородей – я снова был перед садом виллы.